Неточные совпадения
Хлестаков. Нет, на коленях, непременно на коленях! Я хочу
знать, что такое мне суждено: жизнь или
смерть.
Анна Андреевна. Перестань, ты ничего не
знаешь и не в свое дело не мешайся! «Я, Анна Андреевна, изумляюсь…» В таких лестных рассыпался словах… И когда я хотела сказать: «Мы никак не смеем надеяться на такую честь», — он вдруг упал на колени и таким самым благороднейшим образом: «Анна Андреевна, не сделайте меня несчастнейшим! согласитесь отвечать моим чувствам, не то я
смертью окончу жизнь свою».
Почтмейстер.
Знаю,
знаю… Этому не учите, это я делаю не то чтоб из предосторожности, а больше из любопытства:
смерть люблю
узнать, что есть нового на свете. Я вам скажу, что это преинтересное чтение. Иное письмо с наслажденьем прочтешь — так описываются разные пассажи… а назидательность какая… лучше, чем в «Московских ведомостях»!
Доказательство того, что они
знали твердо, что такое была
смерть, состояло в том, что они, ни секунды не сомневаясь,
знали, как надо действовать с умирающими, и не боялись их.
Он не считал себя премудрым, но не мог не
знать, что он был умнее жены и Агафьи Михайловны, и не мог не
знать того, что, когда он думал о
смерти, он думал всеми силами души.
Он
знал и чувствовал только, что то, что совершалось, было подобно тому, что совершалось год тому назад в гостинице губернского города на одре
смерти брата Николая.
Когда он проснулся, вместо известия о
смерти брата, которого он ждал, он
узнал, что больной пришел в прежнее состояние.
Левин же и другие, хотя и многое могли сказать о
смерти, очевидно, не
знали, потому что боялись
смерти и решительно не
знали, что надо делать, когда люди умирают.
— Старо, но
знаешь, когда это поймешь ясно, то как-то всё делается ничтожно. Когда поймешь, что нынче-завтра умрешь, и ничего не останется, то так всё ничтожно! И я считаю очень важной свою мысль, а она оказывается так же ничтожна, если бы даже исполнить ее, как обойти эту медведицу. Так и проводишь жизнь, развлекаясь охотой, работой, — чтобы только не думать о
смерти.
Обе несомненно
знали, что такое была жизнь и что такое была
смерть, и хотя никак не могли ответить и не поняли бы даже тех вопросов, которые представлялись Левину, обе не сомневались в значении этого явления и совершенно одинаково, не только между собой, но разделяя этот взгляд с миллионами людей, смотрели на это.
А что такое была эта неизбежная
смерть, он не только не
знал, не только никогда и не думал об этом, но не умел и не смел думать об этом.
— Нет, ты постой, постой, — сказал он. — Ты пойми, что это для меня вопрос жизни и
смерти. Я никогда ни с кем не говорил об этом. И ни с кем я не могу говорить об этом, как с тобою. Ведь вот мы с тобой по всему чужие: другие вкусы, взгляды, всё; но я
знаю, что ты меня любишь и понимаешь, и от этого я тебя ужасно люблю. Но, ради Бога, будь вполне откровенен.
— На том свете? Ох, не люблю я тот свет! Не люблю, — сказал он, остановив испуганные дикие глаза на лице брата. — И ведь вот, кажется, что уйти изо всей мерзости, путаницы, и чужой и своей, хорошо бы было, а я боюсь
смерти, ужасно боюсь
смерти. — Он содрогнулся. — Да выпей что-нибудь. Хочешь шампанского? Или поедем куда-нибудь. Поедем к Цыганам!
Знаешь, я очень полюбил Цыган и русские песни.
— И
знаешь, прелести в жизни меньше, когда думаешь о
смерти, — но спокойнее.
Приезд его на Кавказ — также следствие его романтического фанатизма: я уверен, что накануне отъезда из отцовской деревни он говорил с мрачным видом какой-нибудь хорошенькой соседке, что он едет не так, просто, служить, но что ищет
смерти, потому что… тут, он, верно, закрыл глаза рукою и продолжал так: «Нет, вы (или ты) этого не должны
знать! Ваша чистая душа содрогнется! Да и к чему? Что я для вас! Поймете ли вы меня?..» — и так далее.
«
Знаешь, что случилось?» — сказали мне в один голос три офицера, пришедшие за мною; они были бледны как
смерть.
Я люблю сомневаться во всем: это расположение ума не мешает решительности характера — напротив, что до меня касается, то я всегда смелее иду вперед, когда не
знаю, что меня ожидает. Ведь хуже
смерти ничего не случится — а
смерти не минуешь!
Теперь я должен несколько объяснить причины, побудившие меня предать публике сердечные тайны человека, которого я никогда не
знал. Добро бы я был еще его другом: коварная нескромность истинного друга понятна каждому; но я видел его только раз в моей жизни на большой дороге; следовательно, не могу питать к нему той неизъяснимой ненависти, которая, таясь под личиною дружбы, ожидает только
смерти или несчастия любимого предмета, чтоб разразиться над его головою градом упреков, советов, насмешек и сожалений.
«Ну что, — думали чиновники, — если он
узнает только просто, что в городе их вот-де какие глупые слухи, да за это одно может вскипятить не на жизнь, а на самую
смерть».
Раскольников долго не
знал о
смерти матери, хотя корреспонденция с Петербургом установилась еще с самого начала водворения его в Сибири.
— А вам разве не жалко? Не жалко? — вскинулась опять Соня, — ведь вы, я
знаю, вы последнее сами отдали, еще ничего не видя. А если бы вы все-то видели, о господи! А сколько, сколько раз я ее в слезы вводила! Да на прошлой еще неделе! Ох, я! Всего за неделю до его
смерти. Я жестоко поступила! И сколько, сколько раз я это делала. Ах, как теперь, целый день вспоминать было больно!
«Ваше превосходительство, говорю, защитите сирот, очень
зная, говорю, покойного Семена Захарыча, и так как его родную дочь подлейший из подлецов в день его
смерти оклеветал…» Опять этот солдат!
— Я не
знаю этого, — сухо ответила Дуня, — я слышала только какую-то очень странную историю, что этот Филипп был какой-то ипохондрик, какой-то домашний философ, люди говорили, «зачитался», и что удавился он более от насмешек, а не от побой господина Свидригайлова. А он при мне хорошо обходился с людьми, и люди его даже любили, хотя и действительно тоже винили его в
смерти Филиппа.
— Ну да, недавно приехал, жены лишился, человек поведения забубенного, и вдруг застрелился, и так скандально, что представить нельзя… оставил в своей записной книжке несколько слов, что он умирает в здравом рассудке и просит никого не винить в его
смерти. Этот деньги, говорят, имел. Вы как же изволите
знать?
— Бог меня прости, а я таки порадовалась тогда ее
смерти, хоть и не
знаю, кто из них один другого погубил бы: он ли ее, или она его? — заключила Пульхерия Александровна; затем осторожно, с задержками и беспрерывными взглядываниями на Дуню, что было той, очевидно, неприятно, принялась опять расспрашивать о вчерашней сцене между Родей и Лужиным.
Знаете: у Марфы Петровны в деревне меня до
смерти измучили воспоминания о всех этих таинственных местах и местечках, в которых кто
знает, тот много может найти.
— Ну вот! — с отвращением отпарировал Свидригайлов, — сделайте одолжение, не говорите об этом, — прибавил он поспешно и даже без всякого фанфаронства, которое выказывалось во всех прежних его словах. Даже лицо его как будто изменилось. — Сознаюсь в непростительной слабости, но что делать: боюсь
смерти и не люблю, когда говорят о ней.
Знаете ли, что я мистик отчасти?
Однажды за обедом, в клубе, Павел Петрович
узнал о
смерти княгини Р. Она скончалась в Париже, в состоянии, близком к помешательству.
Случилась ее кончина без супруга и без сына.
Там, в Крапивне, гремел бал;
Никто этого не
знал.
Телеграмму о
смерти получили
И со свадьбы укатили.
Здесь лежит супруга-мать
Ольга, что бы ей сказать
Для души полезное?
Царство ей небесное».
Клим
знал, что она ждет
смерть, доктор Сомов при нем и при ней сказал...
— Не
знаю, — ответил Самгин, невольно поталкивая гостя к двери, поспешно думая, что это убийство вызовет новые аресты, репрессии, новые акты террора и, очевидно, повторится пережитое Россией двадцать лет тому назад. Он пошел в спальню, зажег огонь, постоял у постели жены, — она спала крепко, лицо ее было сердито нахмурено. Присев на кровать свою, Самгин вспомнил, что, когда он сообщил ей о
смерти Маракуева, Варвара спокойно сказала...
—
Смерть Безбедова и для вас полезна, ведь вам пришлось бы участвовать в судебном следствии свидетелем, если бы вы не выступили защитником. И —
знаете: возможно, что прокурор отвел бы вас как защитника.
А о земном заточении, о том, что «
смерть шатается по свету» и что мы под солнцем «плененные звери», — об этом,
знаете, обо всем Федор Сологуб пишет красивее вас, однако так же неубедительно.
Вера Петровна писала Климу, что Робинзон, незадолго до
смерти своей, ушел из «Нашего края», поссорившись с редактором, который отказался напечатать его фельетон «О прокаженных», «грубейший фельетон, в нем этот больной и жалкий человек называл Алину «Силоамской купелью», «целебной грязью» и бог
знает как».
— Вы
знаете Метерлинка? О, непременно прочитайте «
Смерть Тентажиля» и «Слепых». Это — гений! Он еще молод, но изумительно глубок…
Но слова о ничтожестве человека пред грозной силой природы, пред законом
смерти не портили настроение Самгина, он
знал, что эти слова меньше всего мешают жить их авторам, если авторы физически здоровы. Он
знал, что Артур Шопенгауэр, прожив 72 года и доказав, что пессимизм есть основа религиозного настроения, умер в счастливом убеждении, что его не очень веселая философия о мире, как «призраке мозга», является «лучшим созданием XIX века».
— Ириней Лионский, Дионисий Галикарнасский, Фабр д’Оливе, Шюре, — слышал Самгин и слышал веские слова: любовь,
смерть, мистика, анархизм. Было неловко, досадно, что люди моложе его, незначительнее и какие-то богатые модницы
знают то, чего он не
знает, и это дает им право относиться к нему снисходительно, как будто он — полудикарь.
— Ваша мать приятный человек. Она
знает музыку. Далеко ли тут кладбище? Я люблю все элегическое. У нас лучше всего кладбища. Все, что около
смерти, у нас — отлично.
Бальзаминов. Как можно? Что вы, маменька! Разве они
знают учтивость? Ему бы только хохотать, дураку, благо горло широко, а там хоть человека до
смерти загрызи, ему все равно.
Бальзаминов. Меня раза три травили. Во-первых, перепугают до
смерти, да еще бежишь с версту, духу потом не переведешь. Да и страм! какой страм-то, маменька! Ты тут ухаживаешь, стараешься понравиться — и вдруг видят тебя из окна, что ты летишь во все лопатки. Что за вид, со стороны-то посмотреть! Невежество в высшей степени… что уж тут! А вот теперь, как мы с Лукьян Лукьянычем вместе ходим, так меня никто не смеет тронуть. А
знаете, маменька, что я задумал?
Ты делал со мной дела, стало быть,
знаешь, что у меня есть некоторый капитал; но ты прежде
смерти моей на него не рассчитывай, а я, вероятно, еще проживу лет двадцать, разве только камень упадет на голову.
Как там отец его, дед, дети, внучата и гости сидели или лежали в ленивом покое,
зная, что есть в доме вечно ходящее около них и промышляющее око и непокладные руки, которые обошьют их, накормят, напоят, оденут и обуют и спать положат, а при
смерти закроют им глаза, так и тут Обломов, сидя и не трогаясь с дивана, видел, что движется что-то живое и проворное в его пользу и что не взойдет завтра солнце, застелют небо вихри, понесется бурный ветр из концов в концы вселенной, а суп и жаркое явятся у него на столе, а белье его будет чисто и свежо, а паутина снята со стены, и он не
узнает, как это сделается, не даст себе труда подумать, чего ему хочется, а оно будет угадано и принесено ему под нос, не с ленью, не с грубостью, не грязными руками Захара, а с бодрым и кротким взглядом, с улыбкой глубокой преданности, чистыми, белыми руками и с голыми локтями.
С полгода по
смерти Обломова жила она с Анисьей и Захаром в дому, убиваясь горем. Она проторила тропинку к могиле мужа и выплакала все глаза, почти ничего не ела, не пила, питалась только чаем и часто по ночам не смыкала глаз и истомилась совсем. Она никогда никому не жаловалась и, кажется, чем более отодвигалась от минуты разлуки, тем больше уходила в себя, в свою печаль, и замыкалась от всех, даже от Анисьи. Никто не
знал, каково у ней на душе.
Ей, в дремоте отчаяния, снился взгляд бабушки, когда она
узнала все, брошенный на нее, ее голос — даже не было голоса, а вместо его какие-то глухие звуки ужаса и
смерти…
— Чем бы дитя ни тешилось, только бы не плакало, — заметила она и почти верно определила этой пословицей значение писанья Райского. У него уходило время, сила фантазии разрешалась естественным путем, и он не замечал жизни, не
знал скуки, никуда и ничего не хотел. — Зачем только ты пишешь все по ночам? — сказала она. —
Смерть — боюсь… Ну, как заснешь над своей драмой? И шутка ли, до света? ведь ты изведешь себя. Посмотри, ты иногда желт, как переспелый огурец…
Но ей до
смерти хотелось, чтоб кто-нибудь был всегда в нее влюблен, чтобы об этом
знали и говорили все в городе, в домах, на улице, в церкви, то есть что кто-нибудь по ней «страдает», плачет, не спит, не ест, пусть бы даже это была неправда.
— Ах, как жаль! Какой жребий!
Знаешь, даже грешно, что мы идем такие веселые, а ее душа где-нибудь теперь летит во мраке, в каком-нибудь бездонном мраке, согрешившая, и с своей обидой… Аркадий, кто в ее грехе виноват? Ах, как это страшно! Думаешь ли ты когда об этом мраке? Ах, как я боюсь
смерти, и как это грешно! Не люблю я темноты, то ли дело такое солнце! Мама говорит, что грешно бояться… Аркадий,
знаешь ли ты хорошо маму?
Я начал было плакать, не
знаю с чего; не помню, как она усадила меня подле себя, помню только, в бесценном воспоминании моем, как мы сидели рядом, рука в руку, и стремительно разговаривали: она расспрашивала про старика и про
смерть его, а я ей об нем рассказывал — так что можно было подумать, что я плакал о Макаре Ивановиче, тогда как это было бы верх нелепости; и я
знаю, что она ни за что бы не могла предположить во мне такой совсем уж малолетней пошлости.
— При мне. Он разорвал, вероятно, перед
смертью… Я ведь не
знал тогда, что он застрелится…
Почем
знать, может быть, она полюбила до
смерти… фасон его платья, парижский пробор волос, его французский выговор, именно французский, в котором она не понимала ни звука, тот романс, который он спел за фортепьяно, полюбила нечто никогда не виданное и не слыханное (а он был очень красив собою), и уж заодно полюбила, прямо до изнеможения, всего его, с фасонами и романсами.